Глава XIII. Ответчик - Глава XIX. Крёстные
Глава XIII. Ответчик
По другую сторону двери оказалась действительно библиотека. Длинный коридор вёл к окну, свет от которого освещал дорожку. По обеим сторонам коридора стояли стеллажи с томами в разных обложках, но все, как один, запылённые и от этого имевшие серый оттенок ветхости. Но как только Виктор ступил по блестящей тропе, та сменила цвет на желтоватый, а окна впереди совсем не стало. Там, на стене, висел подсвечник.
— Долго же ты не решался, тебя еле дождёшься? — раздался неприятный, резкий, но уже знакомый голос Поглумихи. Тот очутился слева и теперь шёл рядом, поправляя свой бархатный синий пиджак, который был надет поверх жилетки. Всё такой же, как и прежде, осел, только как будто показался Виктору ниже, но мальчик уже понял, что это он просто вырос, и теперь его глаза были на уровне тёмных животных глаз чёрта.
Стеллажи по обе стороны от них исчезли и превратились в столы, за которыми сидели совершенно невероятные звери в человеческий рост и, главное, строчили что-то в своих толстых амбарных книгах. Все как один они были увлечены письмом и совершенно не поднимали голов на мимо проходящих, хотя один кролик всё же презрительно посмотрел на человека, фыркнув вслед.
Скрипели перья. Резко ударил в нос запах пыли, так сильно, что показался перегаром, смрадным запахом от чего-то сожжённого. Виктор начал чихать и вытащил платок из кармана, зажав им нос. Специфический запах пыли буквально свербил в ноздрях и щекотал их до мучения.
Одновременно Воскресенин замечал, как козлиные, кроличьи, мышиные уши трясутся над столами, как быки встряхивают ушами. Он даже увидел одного похрюкивающего кабана за письмом, который затряс своим загривком, когда Виктор очень громко чихнул, проходя над ним.
Воскресенин вспомнил, что этим запахом был пропитан костюм Поглумихи, когда они впервые встретились.
-Ну-ну–ну, не зажимай носа, это же неприлично! - и Поглумиха начал отдергивать руку с платком от носа Виктора. Он в одну секунду отобрал у него платок и запихнул обратно мальчику в карман. Щелкнул пальцами в перчатках, и Витя перестал уже захлебываться в чихе.
— Если хочешь стать чертом, то придется как-то привыкать. Я не смогу вечно за счет себя тебе помогать, — и Поглумиха сам бурно, по-ослиному, чихнул. — Всё, что ты испытываешь, мне приходится брать на себя.
Они дошли до стены, где был подсвечник. Поглумиха повернул внезапно появившуюся ручку, и за дверью открылось едва освещенное помещение, обитое тяжелыми панелями из красного дерева. Это был зал суда, где не было ни единой души: лавки для зрителей пустовали, место для присяжных также оказалось пусто, как, впрочем, и судейское кресло. Черт подвел Виктора к трибуне ответчика, по правую сторону от судьи.
— Сейчас ты познакомишься с правилами и обязательствами, которые в силах на себя взять. Тебе всего одиннадцать, и по нашим законам это не полное совершеннолетие. Часть обязанностей мы не можем на тебя повесить, точнее, не можем поручить, потому что частично за твоё поведение отвечают пока ещё родители, конкретно твоя родительница.
— То есть моя мать будет отвечать за мои поступки? — Виктор остановился. — Нет, я не готов. Если она будет отвечать за мои грехи, то лучше я пойду обратно…
Воскресенин уже развернулся, как его подхватил под руку Поглумиха.
— Да постой же ты, погоди… Она отвечает только за твоё воспитание. Если ты сам нарушаешь, это уже твоя ответственность. То, что ты сейчас делаешь выбор, это тоже твоё… Да что ж ты такой дурак, ей-богу!
Осел повел Виктора к трибуне, на которой уже была приготовлена чернильница с пером. На ее поверхности лежал лист пожелтевшей бумаги.
— Читай и подписывай, — сказал Поглумиха деловито, опершись плечом на ребро трибуны и даже положив на нее одну руку, играя пальцами в белых перчатках по темной деревянной плоскости.
Витя не продолжал ничему удивляться. Тусклое пламя, зажженное из подсвечников на стене, плохо освещало крупно выведенный текст, написанный не слишком опрятным, но понятным почерком. Всего несколько строк ютились друг с другом на верхней части листа:
— Вслух читать? — спросил «ответчик».
— Без разницы, но лучше вслух, чтобы не было недоразумений, а то знаешь ли, потом начинается: «Я не понял» или «Думал, что по-другому»... Как написано, так и думать надо, — сердито заметил Поглумиха. Он как будто куда-то торопился, и Вити не нравилось, что его подгоняют.
— Я, Виктор Романович Воскресенин, ознакамливаюсь со следующими правилами: начальству не врать. Людям можно. Исполнять всё до последнего слова, что скажет наставник. Никогда не говорить: «Спаси…»
Буквы необходимо было додумать.
Воскресенин решил спросить назло:
— То есть «спасибо» нельзя говорить?
Поглумиха возмущённо и разочарованно ответил:
— Ты что, идиот? Тебе же написано, что нельзя говорить.
— А креститься можно? — как бы язвительно продолжил Виктор.
— Сколько хочешь! — всплеснул руками чёрт, как бы не собираясь ограничивать ни в чём. — Пока можешь, если это тебе содействует в деле. Так даже лучше. Пока ты божишься и крестишься, в то же время поступаешь дурно — лучшей порчи репутации церковников и не надо. Конкуренцию-с всегда надо выставлять с плохой стороны.
Что-то неприятное показалось в словах Поглумихи. Это гадкая ложь, особенно стала отталкивающей, потому что Поглумиха сознательно ее принимал и делал. Настоящее лицемерие.
— Так что ли? — Виктор перекрестил осла снова ему назло.
— Идиот! Я говорил крестить себя, а не меня. И уж точно не в этой обстановке. Сейчас, если кто увидит, нам обоим несдобровать.
Черт опасливо оглянулся по сторонам в пустом помещении, будто здесь были свидетели, а у стен выросли уши.
— Наверное, надо было написать, что назло начальству тоже ничего делать не надо? — заметил ехидно Виктор.
— Надо было! Раз такой идиот, как ты этого не понимает. Плохой чёрт из тебя выйдет, плохой. Просто отвратительный! — Поглумиха начал трясти головой и чихать. Серые, отчасти седые волосы на его загривке тряслись, как у настоящего осла, и казалось, Поглумиха вот-вот визгливо заорет по-ослиному.
Виктор, которому уже начинало нравиться издеваться над вертлявым животным, снова заметил:
— Да это же хорошо: чем плоше чёрт, тем лучше. Разве не так?
— Да не так! Хороший чёрт делает плохо людям, а своему начальству — хорошо.
— А ты — моё начальство, что ли?
— Ну, во всяком случае, как минимум, ты меня должен слушаться. Я уже как бы твой начальник, — нагло заявил Поглумиха и гордо выпятил грудь, взявшись двумя пальцами за края жилетки. — Приставлен к тебе от детства. Да не убегай ты от ответственности, подписывайся скорее!
— Ну, если я буду чертом, что, буду праведников соблазнять или на плохие дела их подзуживать? Что мне надо будет делать?
— На всех праведников не напасешься. Ты сначала на обычных грешных должен будешь тренироваться. И делай, что я скажу, только точь-в-точь и не спрашивай зачем. Потом всё поймешь.
— Зачем тренироваться на грешниках, если они уже сами себя приговорили?
— Не будь так уверен. Или ты не помнишь историю с разбойником? - лукаво заметил осел.
— Тангалашка ты. Знаешь, что это? Неумный, — один афонский Святой так сказал про чертей, — Виктор вспомнил, как мать читала ему жития.
— А ты что, у нас святой, что меня так называешь? — злился Поглумиха.
— Ты дурак! — обиделся Виктор.
— А ты умный, и оба мы соврали, — повторил фразу осёл, которую говорил уже когда-то Митрофан. Именно её Виктор положил в основу шифра и выписал в своих письменах. Это был какой-то пароль между ними, между всеми хитрицами вообще. Где, если разобраться, умный и дурак сразу менялись местами, как в отражении: один становился сразу идиотом, как только говорил, что другой идиот. Получалось кривое зеркало.
— Что это за документ? Где печать? — мальчик вспомнил, что он и сам мог что угодно написать, и что под текстом нет никакой подписи автора.
— Будет, не сомневайся, а будешь сомневаться, то на тебе поставят, чтобы ты ее в полной мере ощутил, - хитрил тангалашка.
Поглумиха торопился и бесился от неторопливости Виктора. Воскресенин медлил и сомневался, но как только осел заговорил о деньгах, о том, что в будущем можно неплохо заработать и всё будет по-честному, как у господина Пиргороя, то сдвинул сомнения с мёртвой точки.
К тому же не надо было подписываться кровью. Поглумиха сказал, что достаточно и обыкновенных чернил. И Виктор подписался, думая, что все же это не конец.
— Вот и славно! — сказал довольный Поглумиха, — но что-то подсказывает мне, что ты не собираешься выполнять обещанное.
Он достал свои часы и посмотрел на время.
— Они показывают, что мы встретимся с тобой нескоро, когда ты будешь иметь полную ответственность. А сейчас ты готов при малейшей неприязни отказаться, — Поглумиха указал на часы, где часовая стрелка находилась между римской цифрой пять и цифрой шесть.
— Так зачем тогда заставлял меня подписывать эту бумаженцию, если всё напрасно?
— У тебя есть талант привлекать к себе людей. Ты видишь нехорошие стороны, можешь их использовать, понимаешь отношения, душу человеческую, способен манипулировать, зная недостатки каждого. Ты очень перспективный, и если будешь слушаться, то далеко пойдешь.
Они с Виктором уже направлялись обратно. Свернув аккуратно по пути листок в малюсенький квадратик и положив его в карман жилетки, Поглумиха встал с Воскресениным перед входной дверью, которая одновременно являлась дверью в канцелярию чертей.
— К тому же своей декламацией можешь так же злить людей, что тоже неплохо, — заметил ехидно осел, ткнув Виктора пальцем в живот.
Последнее явно показалось Вите издевательством.
— Но если будешь слушаться, то мы из тебя первосортного поэта сделаем, и станешь привлекать людей, в особенности женщин. Они будут в восторге от твоего стихоплетства.
— Да ну тебя, — обиженно произнес Виктор, чувствуя, как ему начинает быть стыдно за свое творчество.
— Пушкиным сделаем… — бросил ему в открытую дверь Поглумиха, и фраза, едва вылетев, оборвалась в неподвижной спертой атмосфере кабинета Пиргороя.
Глава XIV. Дисциплина
Афанасий Михайлович спал в своем кресле. Вид его был как у обычного человека и не вызвал сомнения. На столе стоял опустошенный графинчик, воздух в комнате сменился с крепкого на кислый и затхлый от утробного дыхания.
Воскресенин не знал, что делать дальше, и он просто вышел без всяких возражений со стороны хозяина.
Вечером Виктора снова вызвали в кабинет. Лакей Фомка даже как-то разволновался не на шутку.
— Етить, что ж ты натворил такого, что уже второй раз вызывают? Видно, барин от тебя чего-то ждет. Не валяй дурака, — предупреждал по-доброму он мальчика.
— Ну-с, братец. Сознавайся, что делал там? — Афанасий Михайлович не без участия спросил Витю.
— Читал-с, — ответил фамильярно Виктор.
— Что же ты там читал-то? Кодекс чести? — Пиргорой сидел за своим столом в хорошем расположении духа.
Ответчик снова молчал, он не хотел делиться своими впечатлениями, так как считал это своим личным делом.
— Про дисциплину-то тебе говорили?
— Это я тоже читал-с.
— Так вот. Ты думаешь, что чертям закон не писан? Им хорошо, что ли, приходится? Там тоже начальство есть и дисциплина. Причем никто жалеть не станет. И у меня дисциплина. Если запрещаю драться, так хоть убейся, а не дерись, — хозяин негрозно стукнул кулаком по столу. — Уверен, что это ты начал, потому что Митрофан меня боится, он может мелко напакостничать, но никогда не ослушается приказа. А вот ты еще глупый, и тебя надо научить. Думаешь домой могу отправить без наказания? Вот я тебя высеку, а раз наказан будешь, то и не имеет смысла домой отправлять.
У Виктора загорелись уши, он понял, что Афанасий Михайлович не шутит.
— У меня есть дворянская честь! — нетвердо произнес Воскресенин и помялся на месте, вглядываясь и пытаясь разобрать, не меняется ли лицо барина, и все-таки не шутил ли он.
— Какая честь, коль нечего есть…— рассмеялся Афанасий Михайлович. — Я тут главный черт и не дам в своем доме гадить и нарушать свои правила. Но если меня послушаешься, то я тебя сечь не буду. Мне нужно оказать одну услугу, как раз по тебе. Смотрю, ты любишь разглагольствовать на уроке про Библию, про Христа, а не мог бы ты, братец, развить эту тему у моего крепостного, чтобы он побольше наговорил? А потом как бы невзначай спросил его: «А мол, твой барин по-христиански поступает, когда сечь приказывает? Почему он простить не хочет?» Заговори с ним обо мне, хотелось бы мне знать, что он думает. Вообще я предлагаю тебе рассказывать, что думают твои учителя. Знаешь ли, здесь ни от кого правды не дождешься, все лукавят.
— Не понимаю…
— А тут и нечего понимать. Просто доноси, что обо мне думают, — и хозяин пригрозил пальцем. — Никаких провокаций мне.
— Я для себя больше спрашивал… понимаете, — Виктор не мог произнести, что он не хочет быть наушником, ему была обидна эта роль.
— Зря отказываешься, а это у чертей первое дело — фискальство и донесения. Но тянуть не люблю, братец. Правила в канцелярии читал, я стою выше тебя, и мое право приказывать, тем более в своем доме. Поэтому… Фомка!
Тут же открылась дверь, и лакей вытянулся перед барином.
— Десять розог ему на первое время, пусть поучится, как драться. Высеки его потихоньку, чтобы никто не знал. На первый раз просто пощекочи, и хватит. А то боюсь, сбежит, больно гордый.
Только вначале Воскресенин не пошевелился, но Фомка взял его за руку, и тот покорно пошел, как маленький, точно не понимая, что это происходит, не во сне. Его вели на убой по темноте, как теленка, который должен был только повиноваться хозяевам.
В сарае Фомка помог Вити раздеться и лечь на почти невидимую лавку. Только тяжелые вздохи Виктора разогревали холодный воздух, словно ему было не надышаться. Мальчик чувствовал, как невидимо что-то опускается на спину и снова поднимается.
Он так же машинально воротился с Фомкой обратно. Когда вновь оказался в своей комнате, замерзший, трясущийся от весеннего морозца, то постепенно, как согревался, ощущал жар от розог на спине.
Уткнувшись в холодную подушку, Витя заплакал от обиды поруганной чести, от того, что Афанасий Михайлович высек его несколько за то, что тот подрался, забыв все на свете, сколько потому, что барин - черт и не жалел и не уважал никого, даже дворянина, как и он.
Была пятница, на следующий день все шли к обедне на Лазареву субботу. Наступала самая тяжелая неделя — Страстная седмица, где в среду Христа должны были предать, а в пятницу распять.
И как-то, думая о Страстной неделе, Виктор вспомнил о разбойнике, про которого говорил Поглумиха, и наконец догадался, кого тот имел в виду.
“... но яко разбойник исповедаю Тя: помяни мя, Господи, во царствии Твоем.”
Стоя в церкви, Воскресенин планировал сбежать — неважно куда, хоть к Гришке, который, конечно, его отправит назад. Но больше всего Виктор планировал умереть где-нибудь в темных лесах, так и не дойдя до людей. Он уже начинал упиваться тем, как будет терзаться старший брат, который был не прав, а мать станет голосить на могиле. Витя обязательно приснится ей и утешит, потому что ему самому становилось ее жалко.
После обедни принесли письмо от матери, которая говорила, что живет у Григория и надеется на вступительных экзаменах забрать к себе сына. Она обещала ему: они будут жить в городе; писала только о хорошем, как справились потихоньку с проблемами. Сквозь строки Виктор чувствовал: имение уже было заложено, денег не было, поэтому Афанасий Михайлович пообещал оплатить обучение воспитанника.
«Наверное, Афанасий Михайлович уже сказал тебе, что берет годовую оплату гимназии на себя...» — было в письме. Виктор уже сообразил: хозяин еще перед поркой решил, что имеет над ним власть, раз обязался оплатить обучение. Возможно, поэтому и не собирался выгонять. Обучение стоило больше тысячи рублей в год, длилось семь полных лет, и, конечно, мать не готова была возложить на Григория такую большую ношу.
«Как же всё противно, скверно!» — подумал Виктор. Они оказались нищими, и теперь он должен был терпеть это издевательство. Как говорится, если назвался груздем — полезай в кузов. Мать снова молила его не становиться никаким чёртом, писала, что целует его руки и молится Казанской иконе Божией Матери, которой благословляли её покойные родители перед замужеством. Она уверена была, что Божия Матерь, как заступница матерей, призрит на её слёзы и поможет нерадивому сыну.
Воскресенин передумал сбегать, точнее — не захотел скрыться, пока не напишет ответ. В ответе он желал пожаловаться, как его высекли, но упоминание, что Афанасий Михайлович готов оплатить обучение и он, несомненно, теперь их благодетель, как-то останавливало сетование и ропот. Если бы мать узнала о розгах, она бы непременно забрала сына, и быть ему недорослем, как Митрофану из пьесы, но Витя понимал: она на него рассчитывала. Мальчик не хотел расстраивать мать и уж тем более заставлять её искать выход из положения, и он взял всю ответственность на себя, хотя сладкие грёзы о том, как родные будут оплакивать его могилу, не покидали ещё долгое время.
На Страстной седмице казалось грустно. Спина ныла от побоев, особенно в пятницу, когда, казалось бы, боль должна уйти, а синяки — частично рассосаться. Фомка действительно только «пощекотал» так, чтобы Виктор не лежал в постели и не лечился, и никто не заподозрил неладное.
На светлом празднике Пасхи мальчик неожиданно воспрянул духом. На время забыл о позорном наказании. Он даже христосовался с Митрофаном. Всю неделю происходило прямо какое-то торжество доброты. Пиргорой был доволен и, несмотря на то что мог устроить праздник по своему обряду, все-таки сделал все по традиции, и Пасха прошла как для барина, так и для крепостных светло и радостно: без наказаний, пьянок, разврата и пошлых шуток. Каким бы ни был чертом барин, он все же оставался человеком и даже простил одного крепостного за то, что тот напился и по своему недосмотру потерял барского бычка прямо в пасхальное воскресенье. Правда, тот потом пришел из леса в субботу, принеся с собой маленькую радость уходящей Светлой седмицы.
Весеннее солнышко топило последние холодные апрельские льдинки. Казалось, что надежда на лучшую жизнь заключалась совсем не в деньгах, а в надежде на прощение и торжество добра.
Виктор никому не рассказал о случившейся порке. Это был секрет на троих. С тех пор дворня косо поглядывала на Витю, ведь никто не знал, в чем заключались наказание или сделка за драку с барчонком, слухи о которой ходили среди дворни как об особенно привлекательном событии, касающемся самого барина. Только крепостной Фомка потом еще долго с сожалением смотрел на наказанного, хотя Виктор всегда оглядывался на его грустный взгляд сердито, недовольно, как бы качая головой, чтобы тот молчал.
Глава XV. Бедный гимназист
В гимназию высших наук Виктор прибыл, по мнению очевидцев, с родными, обходившимися с ним как-то особенно нежно и жалостливо, точно с ребенком, страдающим какой-то тяжкой, неизлечимой болезнью. Чуть ли не вся гимназия вышла посмотреть, как «раскупоривают» мальчика, который был перевязан многочисленными платками и укутан покрывалами. Дело в том, что при приближении к вступительным экзаменам Витя заболел золотухой и только успел оправиться от нее, поэтому при раздевании открылось тщедушное худое лицо с красными ободками вокруг глаз. Щеки и нос были покрыты красными пятнышками, а из ушей вытекала слизь, отчего те были завязаны пестрым платком.
Вступительные экзамены проходили в конце июня, в несколько дней, с промежутком на полуденный стол. Ученики, до того составлявшие всего два отделения, были распределены с поступившими в три отделения. Воскресенин попал в число лучших и оказался в третьем. Митрофан же, напротив, не сумел сдать экзамены и должен был готовиться на следующий год.
После поступления Виктор остался при гимназии на пансионе. При нем находился старый лакей Фомка, хотя мать предпочла бы опять отправить Матрешу. В незнакомом месте, в непонятной свободе и одновременно несвободе, Виктор расчувствовался и посылал матери жалостливые письма, где признавался, что «слезы рекой льются, как подумаю о Вас».
Виктор жаловался, что у него «в один вечер заболела грудь», и он боялся, чего бы худого не вышло из этого, но поутру боль уже прошла. Потом писал, что взял у одного товарища ножик и нож «ей-богу пропал в неизвестном направлении». Теперь надобно восемь рублей отдать товарищу, потому что тот стращал пожаловаться гувернёрам и его накажут со всей строгостью, или иначе придётся отдать кое-какие вещи в обмен на взятое. Витя обещал впредь не брать никаких предметов или занимать со всей осторожностью. Кроме того, в конце письма он уже просил десять рублей, потому что два требовалось оставить на письма. Просил прислать тулуп, потому что казённого тулупа или шинели не дают, несмотря на стужу, а также просил привезти хотя бы два жилета, потому что в гимназии всего дают по одному.
В это же время матери Виктора было прислано письмо от директора гимназии: она освобождалась от ежегодной уплаты за обучение, поскольку содержание её сына Виктора, благодаря определению Афанасия Михайловича Пиргороя, переведено на его счёт.
Надежда Алексеевна не переставала удивляться, как менялся на глазах младший сын, судя по письмам, как только очутился в гимназии. Он то писал о своих успехах, то просил передать денег на полотно для гимназического костюма, то на декорации к импровизированному театру. Сообщал, что даже участвует в театральных постановках по французским пьесам и по русским тоже, и точно ответит о впечатлении зрителей, как сыграет. И каждый раз, описывая события, он не переставал в течение года просить и просить содержания, которого не хватало, хотя, впрочем, не так уж и мало было прислано. Частично расходы покрывал Афанасий Михайлович, которому воспитанник тоже писал, но в более сдержанной манере, и о том извещал и мать.
За весь год Пиргорой написал несколько писем матери, потому что имел честь переписываться с директором гимназии и был в курсе успеваемости Виктора. Директор оповещал Афанасия Михайловича, своего благодетеля, а тот, в свою очередь, оповещал Надежду Михайловну, что за прошедший год Виктор добился успехов в гуманитарных предметах, но в то же время был слаб в арифметике и римском праве, а на пении считался самым худшим учеником. Он отказывался понимать, что необходимо унять свой пыл. Учитель пения даже подставлял ему под ухо скрипку и называл «глухарём». За ним не водилось каких-либо особенно дурных привычек, хотя он и был уличён в мелких студенческих проказах, поэтому никак не мог называться «смирной овечкой».
Ребяческие проказы были в его натуре. Один из студентов жаловался, что при пособничестве Виктора ему сделали «гусара», то есть, пока он спал, засунули в нос скрученную бумажку с табаком и резко разбудили так, что студент принял весь запал своим носом.
В целом за несколько курсов за Воскресениным набралось немало проделок, и только немногие из них были открыты товарищами, а уж тем более директором. Однажды он до того увлёкся книгой, что не пожелал расстаться с ней даже на уроке, отчего самым натуральным образом сделался «больным» прямо на занятии. Все говорили, что «Воскресенин взбесился». С закрытыми глазами и брызгая слюной, Виктора увели из класса в госпиталь, где он благополучно дочитал книгу и, как ни в чём не бывало, вернулся на уроки через неделю.
В другое время один мнительный товарищ привык брать у него в долг что-нибудь из запасов, занимать книги и не отдавать. Тогда Витя в одном разговоре как-то вечером сказал, что у того «бычачьи глаза», и оживлённо стал описывать свойства этих глаз. Впечатлительный гимназист побежал в смущении к своему лакею и начал выспрашивать, так ли на самом деле у него бычьи глаза. Подговорённый лакей подтвердил слова Виктора. А потом пансионер начал выспрашивать у учителей. Дошло вплоть до директора и гимназического врача, который хорошо разбирался в нервических припадках и быстро определил один из них.
Виктор небрежно ходил с книгой по гимназической аллее. Его часто задевали, и он задевал кого-нибудь, а потом слышал в свой адрес: «Дурак!» — и тут же не преминул упоминать: «А ты умный, и все мы соврали!»
Местную гимназическую церковь Виктор посещал неохотно; он обычно вел себя сдержанно. Нередко он обращался к мужику в церкви: «Есть ли у тебя на свечку?» — и тут же давал монету, говорил: «Иди, поставь, кому пожелаешь». Виктор с оживлением наблюдал, как мужик в зипуне, обтираясь об блестящие мундиры высоких особ, проходит к подсвечнику. Это было одно из его удовольствий — наблюдать, как человек низшего сословия, подходя к алтарю, обтирает своей «пыльцой» высоких особ, находится впереди них.
Но однажды, когда ему не понравилось пение на клиросе, он высказался: «Что это за монотонность?» — и зашел к певчим, начал там выводить свой мотив. Несколько раз батюшка выходил и делал ему замечания, чтобы тот сошел с места, но Виктор упрямился. И тогда поп наложил на него епитимью. С тех пор отрок сказывался по воскресеньям и праздникам больным, совсем не посещая церковь.
На праздник Рождества Христова Витя даже приехал к матери со своими товарищами, которые рады были познакомиться с его родными.
За время студенчества Виктор писал много и часто: это были пьесы, стихи, шуточные наброски. Читал вслух и, подвергаясь критике, тотчас бросал всё в огонь. Он был непримиримым критиком к себе и не мог выдержать осуждения своего творчества, возможно, потому, что в глубине души считал себя лучшим, и любое, что могло эту мысль поколебать, нестерпимо ранило его.
На третьем курсе Воскресенин начал ухаживать за собой, но все равно далеко стоял от байроновского идеала и за низкую стрижку был прозван одним товарищем «расстригой». В то же время, смирившись с этой кличкой, он как-то перед всей читательской публикой на литературном вечере выставил транспарант с нарисованным чертом, стригущим дервиша, и прочитал стихи своего сочинения:
“Се образ жизни нечестивой,
Пугалище дервишей всех.
Инок монастыря строптивой,
Расстрига, сотворивший грех.
И за сие-то преступленье
Достал он титул сей.
О, чтец! Имей терпенье,
Начальные слова в устах запечатлей…” (1)
Бывало, что Воскресенина за леность и невнимание оставляли без чаю. Бывало и так, что его водили вместе с некоторыми студентами на осмотр, чтобы выявить опьянение, и ничего не находили, потому что помутнение рассудка происходило из-за озорства, которое сложно поддавалось логике. Так, дворник пытался открыть класс с запертыми студентами и, не находя возможности, вызвал директора. Студенты открыли дверь, и во главе предстал Виктор. На вопрос, почему не открывали, он отвечал, что думал, будто над ними шутят, а на самом деле они просто репетировали.
Бывало так, что на Виктора действительно находило какое-то осознанное беснование: то он забирался в темный угол и кричал петухом, то хрюкал, то мычал. Когда его спрашивали, почему так делает, то отвечал, что предпочитает быть один в обществе со скотами, а не среди людей. И тот же товарищ, по фамилии Жулебин, который посещал с ним его родных, говорил, что такое в нем отрицание было всего аристократического. Виктор предпочитал быть в обществе демократов, чем аристократов. Это была своевольная сатира на окружающих его детей богачей, которые не считали его совсем за человека, и Воскресенин лишь изображал того, кого они в нем видели.
Полный противоречий, он все еще стремился к аристократии и ненавидел ее всем сердцем. Ненавидел за то, что те товарищи, которые были побогаче, уничижительно смотрели на более бедных, живущих за счет своих благодетелей. Хотя все это благодеяние почиталось за благородство, но лучше быть благородным, чем облагодетельствованным.
Виктор постоянно жаловался матери, как трудно иметь заимодавца, говоря, что должен за шитье сюртука десять рублей. Клялся, что в последний раз занимает на книги и что это совершенно необходимо.
Он и сам не заметил, как невероятная гордость вызрела в нем так, что даже набрался дерзости попросить денег у Афанасия Михайловича. В ответном письме тот лишь осадил и сказал, что пусть слушается свою мать, только от которой он и зависит и молитвами которой еще не оскотинился; что нет ничего святее на свете, чем благословение родителей, а мать благословила своего сына учиться, а не попусту терять время и развлекаться.
Не получив денег, Воскресенин немного осадил себя и начал критиковать всё, вплоть до юродства, которое ему диктовало воспаленное юношеское восприятие. Когда в свою очередь Виктор отказывался мыться или игнорировал окружающих, отвечая односложно «да» или «нет».
Надежда Алексеевна просила избавиться от этого, пытаясь образумить сына и желая лишь ради любви к ней и сыновнего долга не делать глупостей, за которые может быть стыдно.
Но все же под конец обучения он научился откладывать на книги самостоятельно, в коих видел особую нужду, и в то же время баловал себя чаем, какими-то мелкими удобствами, наполнявшими жизнь в гимназии. Вечно откладывая, придерживаясь бережливости, он тешил надежду, что так не будет всегда, и все более убеждался в своем стремлении приблизиться к высшему кругу, где не знали, что значит ущемление собственного достоинства нищетою.
1. Вересаев В. Гоголь в жизни
Глава XVI. Любовное послание
Шёл предпоследний год обучения. Гимназисты часто ставили на праздники небольшие спектакли, пьесы или просто постановки. Среди них были «Недоросль» Фонвизина, «Неудачный примиритель» — комедия Княжнина, «Береговое право» Коцебу и, вдобавок, французские водевили. Также сочинялись и собственные постановки. Виктор отличался в ролях стариков и старух: своё негодное декламирование он обращал в комизм или просто замещал жестами. Его узнавали по роли Простаковой. Друг его, Жулебин, наоборот, в противовес, брал преимущественно трагические роли.
На спектакли приглашались и родственники, и друзья лицеистов. После одной из таких ролей Жулебин подал Виктору свёрток — подарок благодарного зрителя с надписью «Для В. В.». В свёртке оказалось яблоко и письмо, написанное на пахнущей нежным, едва уловимым парфюмом бумажке:
«Вы прекрасно сыграли старика-скрягу. Никогда так не смеялась. Хотела бы посмотреть на вас в жизни. Княжна Т.».
Разгорячённый после спектакля, Воскресенин не сразу воспринял подарок, а поняв, что это даже напоминает любовное послание, воспрял духом. Он начал расспрашивать Жулебина, на что тот отвечал хмуро, что какая-то дама, наверное, гувернантка барышни, подала письмо ему, так как актер уже ушёл со сцены.
Как ни расспрашивал Виктор о том, как выглядит гувернантка, Жулебин был холоден и несговорчив. В последующих пьесах юноша старался выложиться капитально и всё ждал второго послания, где было бы написано о встрече. Он даже сам написал письмо и отдал его Жулебину, чтобы тот подал его гувернантке. Но другу, который мог бы посмеяться над ним, черкнул всего пару строк: «Премного благодарен, ничего-с не жаль для услаждения взора прекрасной публики». Он надеялся польстить молодой девушке, назвав её «прекрасной».
Он всё думал, что это очень дерзкий поступок со стороны княжны. Не будь на конверте «ВВ» да упоминания о старике, молодой человек мог бы даже подумать, что послание предназначалось вовсе не ему.
Сидя на скамейке в музее (так назывались отделения, где учились лицеисты), он представлял рядом с собою княжну, которая подаёт ему яблочко — очевидный символ того, что это фрукт Евы, а значит, её отношение к нему — не просто заинтересованность. Это была очень смелая княжна или, наоборот, по-детски наивная, не понимавшая, что делает. Он уже видел, как читает ей стихи:
«Не может быть! Вы — ангел мой,
Снисходите ко мне без сожаленья.
Где Вы — там свет есть неземной,
Так осветите ж вы тропу забвенья…»
Дальше стихи касались того, что стихотворец стоит на этой самой тропе и лишь надеется на свет в конце тоннеля, потому что других смыслов в своей жизни он просто не видит. Да и, оказывается, они ему не нужны, когда рядом есть кому себя посвятить.
Воскресенин на глазах расцвел, над чем несколько товарищей подтрунивали; особенно насмехался Константин Жулебин, которого Виктор разыграл с бычачьими глазами на втором году обучения.
Через несколько дней Костя заговорщицки позвал Виктора и сказал, что к нему пришла та самая «княжна Т.» и что Виктору немедленно надо явиться в музей второго отделения.
Что-то смешливое и недоброе промелькнуло в словах Жулебина, но тем не менее Виктор пошел, поскольку не в силах был себя остановить.
Он очень аккуратно вошел в темную залу и поднялся на пустую сцену. Затем зашел за кулисы. Там действительно кто-то стоял спиной, держа перед собой зажженную свечу, и тут же скрылся, задув ее.
Тонким голоском фигура сказала: «Ау» — и как будто начала играть в прятки. Виктор искал ее среди ширм и занавесок; сердце его колотилось, словно он не копался за кулисами, а бежал куда-то очень далеко, в какую-то неизвестную доселе волшебное место, прыгал в омут с головой.
— Княжна? Вы здесь? — не выдержал он и спросил. Ответом было шуршание и скрип половиц под ногами, ехидный смешок. Из противоположных кулис на сцену аккуратно вышла фигура, окутанная темнотой зала, держа какой-то предмет перед собой, и подошла к потерявшемуся молодому человеку.
Фигура оказалась ниже на голову. Вблизи Виктор сразу узнал платье из реквизита одного французского водевиля, ночной чепец и длинные запутанные волосы парика, выпадающие паклями. Настроение упало и покатилось куда-то за кулисы, гремя в себе остатками последней надежды.
Глядя сверху вниз, Виктор узнал гимназиста с третьего отделения, который учился первый год и играл в массовках. Гимназист нелепо улыбнулся, будто бы и сам не понимал, что делает на сцене в пустом зале. Надежды на то, что он мог прийти сюда как лунатик, тоже не было.
— Я ваша поклонница, месье, — сказала поддельная княжна по-французски и вручила Виктору длинную потушенную свечу, одну из тех, что держала перед собой.
Где-то впереди, за кулисами, раздался язвительный, писклявый смех и топот. Виктор машинально принял свечу и хотел уже было бросить её об пол, как внезапно из-за ширм вышли ещё несколько гимназистов с зажжёнными светильниками. Впереди выступал Жулебин.
Поддельная поклонница начала поправлять своё реквизитное платье и вытащила из-за пазухи яблоко. Княжна сразу же лишилась одной груди.
Княжна Т. спросила Виктора ехидным голоском:
— Месье, не хотите ли откушать яблочка?
Жулебин в реквизитном костюме протестантского священника, подойдя к паре, вдруг провозгласил нараспев:
«Венчается раб Божий Эгос с рабой Божьей княжной Таракановой…»
Тут же Жулебин осенил новобрачных крестом, начертанным в воздухе светильником. Гимназисты дружно захохотали. Виктор тоже рассмеялся, но очень неестественно и натянуто, а потом откусил яблоко, забрав его у своей «повенчанной жены» с одной грудью.
«Скотины!» — подумал он. Розыгрыш показался весьма удачным и оттого весьма неприятным, буквально втоптавшим в грязь гордость, обнажившим всю наготу наивных мыслей Виктора, которых он никому не собирался открывать.
Виктор уже давно раздражал товарищей своей заносчивостью и высокомерием, не желая видеть в них каких-либо дарований. Последней каплей стало его заявление, что если уж жениться, то только на хорошенькой княжне, отчего с ним и решили сыграть шутку.
Глава XVII. Бездна бездну призывает
В Великий пост на всех навалилась тоска. Константин признался Виктору, что смертельно хочет домой. Он всегда сваливался в меланхолию в эту пору, сказывался больным, начинал искать у себя различные болячки, чтобы не ходить на уроки. Отличаясь мнительностью, он сам верил, что болен. Но в этот раз всё было гораздо хуже. Жулебин не угодил учителю латинского языка, и тот грозился поставить ему неудовлетворительную оценку по зачётному экзамену. О том, чтобы уехать домой на Пасху, не заходило и речи. Нужно было на вакациях учить латынь, хотя все гимназисты в классе за время обучения умели читать и переводить из всей латыни только одно предложение.
Виктор всерьёз начал уговаривать Жулебина продать ему душу, и тогда тот сможет уехать на каникулы домой. Товарищи смеялись над Воскресениным, считая это шуткой, но молодой человек был неумолим. Он был уверен, что это его шанс во всех аспектах: во-первых, он мог натурально стать чёртом, а во-вторых, отомстить Жулебину. И Костя Жулебин начал постепенно доверяться.
Виктор решил спустя долгое время призвать Поглумиху, чтобы тот всё устроил. Ночью углём на стене юноша нарисовал карикатуру осла в жилетке, стоящего на двух копытах. Не зная, что делать дальше, он начал быстро, нервически повторять, как скороговорку, псалом Давида: «Бездна бездну призывает во гласе хлябий Твоих… Бездна бездну призывает… Бездна бездну призывает…».
— Что за сочинение? — раздалось сзади.
Виктор обернулся, но никого не увидел.
— Мне срочно надо купить душу, — заявил он.
— Да что же ты с ней делать будешь? — сказал голос где-то над ухом.
— Мое дело, — отозвался юноша.
— Лучше иди спать, а то сейчас придет сторож и тебя снова выпорют, — с какой-то неизбежностью произнес голос.
И тут глаза открылись, и Виктор понял, что лежит в постели. Он только собирался выходить на улицу, чтобы нарисовать осла, но как будто провалился в сон. Подкупало то, что голос был не просто уверенным, а как будто знал будущее и вообще понимал, что нужно Виктору на самом деле, который знал только то, чего желал. И неясно какой оттенок голос имел. Скорее, это был какой-то нейтральный, ни к чему не призывающий шепот совести. Виктор решил, что лучше попробовать позвать Поглумиху — так, про себя, и днем.
На этот раз молодой человек не стал читать псалмы, а просто позвал своего чёрта шепотом через левое плечо. Поглумиха явился на своё имя, не запылясь, Каждый раз Виктор удивлялся, откуда осёл берет все новые и новые вещи. На этот раз ему достались штаны из синего бархата, которые даже напоминали больше панталоны на ослиной заднице.
— Что ж, — заметил Поглумиха, — я могу помочь одним советом, как отправить Жулебина на вакации. Его отпустят только при серьезной болезни.
— Значит, я скажу, чтобы он искупался в речке, и тогда точно заболеет, гарантированно.
— В таком случае ты здесь будешь ни при чём! Ты должен сам руку приложить.
— Да какая мне разница, главное — результат, — возмутился Виктор.
— Тебе, между прочим, самая прямая разница. Это получится, я тебе сказал, а ты палец о палец не ударил. Э-э-э, так, дружище, не пойдёт, — в свою очередь возмутился Поглумиха.
— Да что мне, его искупать, что ли? Тогда и я заболею…
— М-да, здоровье у тебя не очень. Того и гляди, без работы останусь…
Виктору не понравился этот намёк.
— Сломай ему ногу, этого будет достаточно. Трахнешь камнем по лодыжке. Я тебе гарантирую: его переведут без экзаменов. Пожалеют. А чтобы он думал, что ты действительно купил душу, скажи, что больно не будет. Беру на себя боль. Но только смотри, чтобы это была левая нога, а то ничего не выйдет.
— Можно хотя бы палец на ноге?
Осёл поморщился, ему предлагали совсем никчёмную цену.
— Ну, давай палец для начала, но смотри, чтобы на левой было.
— Да какая разница?
— Не спорь.
На том и порешили. На прощание Виктор спросил, почему Поглумиха не показался в первый раз. Тот ответил, что не понимает, о каком разе речь. Тогда Виктор сказал:
— О том, когда я во сне псалмы читал.
— Дурак ты, что ли? Я при чтении псалмов вообще-то не прихожу… — по-ослиному вскрикнул Поглумиха. От упоминания псалмов он терял дар человеческой речи.
— А кто же это был тогда?
— Конкуренция-с, наверное, — загадочно ответил тангалашка.
Перед самой Страстной седмицей Жулебин стал чувствовать, что не может вынести обучения: он умирал. Составили завещание, где Константин отдавал после смерти свою душу Виктору в обмен на безболезненное избавление от латыни и переход на следующий год. Оба поставили подписи, спрятали завещание понадежнее — под подушкой Виктора, а потом пошли на улицу. Спустились в овраг к реке, где лежал большой валун. Жулебин снял ботинок с ноги и положил ее на камень.
— А точно будет не больно? — недоверчиво спросил Костя, закусывая свой рукав. — А то смотри, не видать тебе никакого наследства.
— Не должно быть, я же теперь черт, ты забыл, братец, что душу продал?
Витя взял полено, размахнувшись, ударил по самому левому пальцу с правой стороны, то есть по большому. Впоследствии оказалось, что неосторожно были задеты еще два соседних пальца.
Жулебин замычал от боли.
— У-у-у, скотина… — дальше Константин выпалил несколько фраз нецензурной брани.
Если бы он мог ходить, то обязательно бы догнал Виктора, а так пострадавший только успел кинуть вслед убегающему его же поленом. Оно равнодушно плюхнулось в подтаявшую проплешину с сухой травой, где некогда ступала нога убегающего товарища. В свою очередь, Виктор никогда так быстро не карабкался по холму, который был вдобавок не только обрывистым, но еще и скользким.
Витя предъявил Поглумихе огромную претензию.
— Ты меня обмануть хотел! Я тебе говорил, какую ногу надо выбирать? Левую! А ты на правой по пальцу ударил.
— Да какая разница?! Левый палец на правой ноге или левый на левой ноге — он и в Африке будет левым.
— Ничего не выйдет, дружище! — уже по-ослиному говорил Поглумиха. — Ты меня не хочешь слушать. Я теряю голос, становлюсь обыкновенным ослом, потому что мои слова для тебя — пустое место. Я останусь при тебе, как всегда, но видеть и слышать меня больше не будешь.
Как обычно, Поглумиха вытащил часы из жилетки, посмотрел на них, а потом показал Виктору: стрелок там не было.
— Моё время вышло? — иронично спросил Воскресенин.
— Моё время — твоё время. Оно идёт прямо сейчас. А вот часы показывают, что больше мы с тобой не увидимся. Но прощаться не будем. Я буду рядом всегда. Буду записывать твои дела, как обычно. Но всё же тебя мы не оставим, дорогой друг, раз ты решил стать чёртом. Будет ещё один выбор. Уже другой наставник станет учить по-другому, и тут не советую ослушаться.
Поглумиха исчез где-то за спиной у Виктора, но тот сразу же о нём забыл. Он был совершенно не нужен: бесполезный, глупый осёл, тангалашка, который вечно пытался получить выгоду. Товарищи-гимназисты, как думал Витя, были гораздо умнее и проворнее на проделки.
С Жулебиным они ещё долго не общались. Того действительно отправили домой на Пасху и разрешили сдать экзамен по латыни после каникул. Несмотря на несостоявшуюся сделку, Константин продолжал называть Виктора «Эго» или просто эгоистом, а тот, в свою очередь, не мог стоять рядом с Жулебиным в церкви. Костя каждый раз пытался его поддеть, указывая на картине Страшного суда, изображённой на стенах храма, чёрта поуродливей и ехидно замечая, что это Виктор.
Глава XVIII.. Шальной
Прозвище «Эго» или «Эгоист», которое переделывалось и на греческий манер в «Эгоса», чтобы саркастично подчеркнуть возвышенность, и на русский, приземленный манер, в «Эгоистова», было употребительно только в узком круге друзей Виктора. Оно дано ему за разговоры на том же, уже окостеневшем, набившем оскомину уроке латинского языка, где все воевали с буквами, транскрипцией, фразами, и никак не могли победить, потому что и не хотели сражаться.
Учитель латинского языка Крутицкий был недоволен результатом и никому не ставил хороших оценок, но, чтобы самому не мучиться, обычно всё-таки отпускал учеников с Богом и с отметкой «удовлетворительно». В то же время он любил пописывать рассказы и даже сочинял пьесы. Однажды Учитель латинского создал литературное творение и назвал его «Малороссийская деревня». К своему горю, он написал неудачную пьесу. И тут же ученики назвали её «литературным уродом» и даже переделали на свой лад, обозвав совсем по-другому. Каждый раз, как Крутицкий проходил по классу, гимназисты начинали читать отрывки из его печатного бреда, а как только педагог оказывался на репетиции театра, тут же артисты объявляли громогласно: «Сегодня будет представление новой пьесы-комедии "Малороссийская деревня", или "Дуракам закон не писан"».
Жулебин особенно любил ломать эту комедию, за что и не угодил ментору. В свою очередь, учитель, видя в Викторе некий авторитет, унизительно прибег к его покровительству, чтобы тот произвел давление на своих друзей, дабы те не рушили его литературного спокойствия и, особенно, не запирали в канцелярии с майором Шишкиным, местным экзекутором.
В свою очередь Виктор почувствовал силу, начал наглеть и задавать различные вопросы на уроке латыни, например: как по-латыни желать разбогатеть, применима ли такая форма вообще к латыни, не является ли латынь скорее языком науки и религии и как можно сказать: «Мне нужно сходить по нужде?». На что учитель отвечал: «Да что ж это ты всё о себе, батенька?», пытаясь подколоть разглагольствующего гимназиста.
Поэтому, когда Виктор спросил, как будет по-латыни «чёрт», Крутицкий сказал, что «ego». Прозвище подхватилось друзьями, тем более Виктор говорил им, что, если бы мог, то стал бы чёртом. Но потом Крутицкий раскрыл смысл слова, увидев, что кличкой не только не вызвал возмущение у Виктора, а даже ещё больше раздул его гордость. Педагог объяснил, что прежде всего оно обозначает «Я». Получалось, учителя латыни тоже начали обозначать как «эго», но имея в виду, что того не покидала идея о литературной славе. В принципе, «эгоистом» можно было назвать любого, поэтому как таковое прозвище у Виктора оно прижилось только в устах его близкого приятеля Жулебина.
Жулебин видел в товарище не просто раздутую гордость, но и в то же время её какую-то извращённую форму в виде критики к себе самому. Похвалы публики и некоторые положительные отзывы гимназистов о его литературном творчестве заставляли Виктора жечь произведения, которые не имели такого успеха. Он, не думая, тут же мог бросить в огонь свои стихи. Воскресенин либо играл на отлично, либо не играл совсем, что тоже было проявлением гордости. Заведомо худые роли, которые не мог осилить, он не брал и требовал критиковать себя, а не хвалить, чтобы потом не получать отрицательных мнений или исправлять что-нибудь в угоду зрителей. Воскресенин был собой недоволен, но Константин видел в этом большое желание проникнуть к аристократам, которым товарищ одновременно завидовал и показывал, что не любит всех этих богатых дворянчиков.
Последние два года в гимназии происходили некоторые волнения, начало которым было положено появлением нового, либерального и демократического учителя Алексея Константиновича по фамилии Беспалов.
В гимназии присутствовали учителя старых взглядов — менее либеральные, патриотичные, закостенелые, считавшие, что некоторые ученики все же нуждаются в порке и поэтому экзекутор просто необходим. Беспалов же просил относиться к ученикам с лаской, говоря, что доброе слово и кошке приятно. Но в то же время в нем находили нечто подхалимское, отталкивающее, что, несмотря на столь мягкий и зазывающий вид, заставляло опасаться пансионеров, которые считали себя братством.
По закону взаимного притяжения профессора разделились на два кружка. К одному принадлежали люди более-менее прогрессивные, либеральные, считавшиеся в гимназии по-европейски образованными, видевшие во взглядах Беспалова нечто очень притягательное в том, чтобы расположением взять к себе учеников. Во втором кружке придерживались того, что учение должно строиться на старой науке и на авторитете ментора как всемогущего и неколебимого наставника и руководителя, где авторитет директора был неопровержим как символ власти. И конкуренция сосуществовала мирно, пока Беспалов, в свойственной ему быстрой и горячительной манере говорить всё, что думает, по запальчивости не заметил во всеуслышание, что ученики плохо подготовлены по юридическому предмету. Он не получил на проходном экзамене от отвечавшего вразумительного ответа, как, впрочем, и от самого преподавателя, находящегося в противоборствующем кружке. Тогда борьба приобрела нехороший политический оборот.
Некоторые учителя пользовались совершенно нерыцарскими методами для устранения своих соперников, прибегая к доносам и лжи. Угадав в Викторе некоторое желание продвинуться и провокационную разговорчивость на уроках, он вызвал его к себе.
Беспалов соловьем пел о необходимости равенства и доисторических методах порки гимназистов, которые приводят лишь к страху и лизоблюдству среди пансионеров, но совершенно ничему не учат и уж тем более не делают их лучше. Тогда ученики перестают болтать лишнее, но не прекращают думать. Они скрывают свои шутки и тайно ненавидят таких учителей, каким был преподаватель римского права Долбежин, который требовал только пересказа от корки до корки, как написано в книге, и никогда не интересовался мнением ученика, понял тот что-то или нет.
— Знаешь ли, дорогой, это совершенно отсталые методы. Как же тебе этого не понять? Ты же сам человек творческий, разносторонний. Вы еще, ребята, можно сказать, дети, приехали от родителей, где к вам относились с пониманием. И тут на тебе: никто не входит в положение пансионера, наказывают сразу, даже секут, хотя достаточно выслушать, что творится в душе.
Воскресенин стоял в кабинете Алексея Константиновича и задней мыслью уже понимал, чего тот от него хочет, особенно когда делал ударение на слове «выслушать».
— Если бы я тебе дал тетрадь и ты бы в нее записывал все нужды, мысли товарищей, мы бы сделали гимназию лучше. Просто необходимо знать, что для этого надо. Понимаешь, многие ученики молчат на этот счет. Либо они не замечают эту дикую несправедливость в отношении методов учителей. Кто-то привык и смирился с зубрежкой и угрозами порки, уже не думает, что будет лучше. А по-другому, понимаешь, можем сделать все мы вместе. Кто-то смирился с плохим преподаванием, с тем, что всех ровняют под одну гребенку, а нужен индивидуальный подход.
Беспалов буквально гипнотизировал своими мягкими словами и серыми, ласковыми, по-доброму глядящими глазами. Он, как журчащая речка, разливался, говоря о будущей свободе и полном взаимопонимании, и просил только писать, что скажут преподаватели, а в особенности — больше спрашивать их о том, что те думают о порядках в гимназии. Прежде это казалось делом педагогов из противоположной Беспалову партии.
Ученик мялся. Алексей Константинович рвал ему душу и вытягивал ее струны. Про себя Воскресенин уже видел Беспалова в виде большой крысы из чертовой канцелярии, которая предлагала ему блага ради предательства и донесений, ради провокации, которую обязывали устраивать. Он непременно должен был стучать на учеников и преподавателей. Виктор не хотел становиться иудой и отвечал что-то невпопад: что в последнее время болен, что совсем не сможет этим заниматься.
— Да как же-с? — удивлялся Беспалов. — Вон ты как на сцене ловко выступаешь, разве тебе не хочется большего?
— Да, Вы знаете, я с детства такой. Врачи запретили волноваться, а на сцене я выступаю, потому что так себя претворяю, не могу остановиться.
— И что же врачи сказали? — уже холодно говорил Беспалов, чувствуя, что не смог подцепить рыбку на крючок.
— Шальной я, — невнятно отвечал Виктор.
— Чего-чего?
— Шальной, дурак, значит, — уже отчетливо ответил Воскресенин и открыто и прямо посмотрел в серые, изворотливые глаза Беспалова.
— Это как же? — недоуменно спросил учитель.
— Да вот, сижу-сижу, а потом как возьму и взбешусь, помешаюсь.
Губы учителя искривились в насмешливой улыбке. Не глядя Виктору в глаза, он начал разглядывать свою указку, водя по ней пальцем:
— Не надо мне рассказывать, что ты дурак. Я и без тебя знаю. Уверен, что ты на эту работу прекрасно сгодишься, не зря же тебя латинским чертиком прозвали. Понимаешь, так ведь вас и будут дальше всех наказывать и пороть без разбора, если скрывать зачинщика, а так наказывать будут только того, про кого ты напишешь. Ну, иди-иди. Всё равно найдётся кандидат, не ты, так другой. Был бы ты, то сам знаешь, что мог бы иметь привилегии, — Алексей Константинович нежно дотронулся до плеча Виктора указкой, будто посвящал в рыцари. — А так, действительно, в дурнях останешься.
Воскресенин вышел из кабинета Беспалова, выжатый как лимон. Он думал, что не переживет еще одного такого мучения. Думал, что лучше сбежит, но не станет крысой, и понимал, что товарищи никогда не простят предателя и не отпустят просто так, как это делал директор с неугодными профессорами. У братства не было увольнений: там водилась только взаимовыручка или употряблялась общественная травля и порицание. Крыс в кругу пансионеров быстро вычисляли, с ними никто не общался и не здоровался. Они подвергались «остракизму», как говорилось у гимназистов.
Со временем фамильярное отношение к профессорам росло, оттого что некоторые позволяли гимназистам ходить с собой под руку и показывали чересчур свою либеральность, разрешая обращаться по-панибратски.
В итоге на профессора естественного права Беспалова завели дело о вольнодумстве, которое вылилось в допросы, расследования, взаимные обвинения и которое не думало кончаться, когда Виктор уже должен был получать аттестат об окончании лицея.
Учение в связи с этим пришло в полное расстройство. Перед самым выпуском один бедный пансионер не выдержал изоляции со стороны своих товарищей из-за крысятничества. Видя, как увольняют одного за другим профессоров, на которых он доносил, чувствуя, как давят его “остракизмом”, помешался. Сказал, что не может находиться больше в гимназии, но в то же время ему некуда было идти, потому что сам он жил за счет благодетеля. Гимназистик нарисовал на стенке сарая черта со всеми подробностями и начал крутиться вокруг себя перед изображением, приговаривая: «Черт, черт, купи душу... черт, черт, купи душу». Вокруг занятного зрелища собрался кружок. Сторож не разгонял публику. Все знали, что это крыса, предатель, не выдержавший мук совести. Это была как бы общая потеха над иудой, который хотел раскаяться и не мог, сам себя обличая. Нервические припадки у учеников не были редкостью. Какие-то оказывались ложными. Ученики могли в них впасть, чтобы отдохнуть, но таких старались быстро вычислить и возвратить обратно. Но этот гимназист, как оказалось, не притворялся. Он действительно помешался от того, что ад в его душе невыносимо жег за стукачество на товарищей, которые не собирались прощать.
Воскресенин думал, что в своем желании достичь успехов нельзя терять себя, нельзя делать неприятные вещи, от которых он не просто будет краснеть, а которые станут, как гнет, давить на душу. Не надо было совершать поступки, которым будет противиться душа и которые она не примет. Не стоило делать компромат на самого себя, поэтому он знал, что любыми путями не стоит добиваться высших благ. Хотя и обычными расчетными способами мало чего можно оказывалось добиться в жизни, особенно когда всегда оставалось кумовство. Требовалось только ждать удобного момента и не бросаться в воду с головой, а смотреть на предложения трезво, правильно выбирать, ведь никто не отнимал у него свободной воли.
Он все вспоминал слова Поглумихи, что не может его больше слышать, и думал, кто же тогда разговаривал с ним в ночном сне, фактически предупреждая его о сцене с помешанным гимназистом. Неужели о нем все-таки еще заботились и молитва матери была услышана его ангелом-хранителем?
Воскресенин думал, что же мог ему дать его ангел, но точно не то, что желал. Богатство — это обуза, а алчность - грех. Значит, самое лучшее, что можно было получить в жизни, оказывалось грешным. Такие размышления наводили тоску и заставляли душу сжиматься в комок. Витя не находил в себе ответа: хочет ли он отказаться от своей идеи или нет. Он колебался от слов своего персонального черта, что с ним теперь будут совсем по-другому разговаривать.
По окончании обучения Виктору Воскресенину выдали аттестат, где он удостаивался звания «студента» и утверждался в праве на чин четырнадцатого класса. Это означало, что он мог свободно вступить либо в гражданскую, либо в военную службу, став офицером, как Григорий. Гриша, хоть и советовал туда идти, все же не настаивал, распознав в характере Виктора черты, которые не следовало проявлять на военной службе.
Со старшим братом Виктор переписывался очень мало, но именно он стал его главным благодетелем в снабжении карманными деньгами последние несколько лет, хотя между их взглядами, как и раньше, проходила жирная полоса непонимания.. Григорий видел смысл жизни в служении Государю, Отечеству, семье; желал жениться и не стремился тянуть одеяло лично на себя. Виктор же думал, что это служение тоже как-то удовлетворяло его собственным интересам, и, не отказываясь от Гришиного предложения, все же мыслил, что должно оставаться место для свободы, которую не должны ограничивать насущные земные проблемы.
Глава XIX. Крёстные
Из гимназии Воскресенин выехал восемнадцатилетним юношей, дворянином без имения, которое было продано несколько лет назад, без денег и направился прежде всего не к матери и не к старшему брату, который недавно женился, а к Афанасию Михайловичу Пиргорою за дальнейшим своим определением. Как его воспитанник, он был обязан почтить в первую очередь своим присутствием благодетеля. И, как обычно, по обыкновению своему, заболел. Виктор не успел даже увидеться с покровителем, как его буквально принесли в старую детскую комнату в бессознательном состоянии. Какая-то невидимая болезнь напала на него: точно жаркая змея обвила с ног до головы и не давала дышать. Но когда заговорили о причастии у кровати больного, так что Пиргорой сказал: «Надо уже привести попа…», — то Виктор словно очнулся и отчетливо выкрикнул: «Не надо!», — опять погрузившись в горячку.
Ему все время было холодно, несмотря на жар. Ночью молодой человек почувствовал приятную прохладу, встал с постели. Увидел знакомую и незнакомую ему комнату в Пиргоровском доме, где он прожил практически год. Из открытых окон светила луна, но ни одного звука не доносилось с летней улицы, хотя Виктор помнил, как всегда щебетали поутру птицы за окном, особенно воробьи. Но не это казалось странным: знакомый голос указал ему идти за тенью. Витя встал и отчетливо видел, как его тень уводит в проходной проем из комнаты, откуда пропала дверь. А там, в глубине коридора, без всякого скрипения половиц под босыми ногами, он разглядел зеркало в конце коридора.
— Со святыней туда нельзя, — предупредил голос. Молодому человеку непонятно было, о чем речь, но все же он догадался, что этот голос имел в виду нательный крест. К тому же у него был золотой медальончик с Казанской иконой Божией Матери. Он снял цепочку через голову, посмотрел на медальон: совсем маленький, едва ли не готовый потеряться сквозь пальцы. Лунное освещение еле освещало коридор, но все же Виктор заметил, что Царица Небесная как будто постарела — дурной знак. Он положил святыню на подоконник или на что-то похожее и вошел в зеркало.
Внутри комнаты ярко горело пламя. Посреди него, как в сказках, стоял большой черный котел. В нем кипела мутная вода. Рядом с котлом, схватившись за бока, стоял какой-то светловолосый черт в древних европейских одеждах. А рядом — чертовка с распущенными длинными волосами в платье времен Айвенго, вся красная, как хохломская роспись.
— Ну что же ты так долго? Будем тебя сейчас крестить! - вскрикнула чертовка, крутя в красноватой воде кривое древко половника.
— Кто вы? - Виктору опять становилось жарко.
— Мы твои крёстные, кум дорогой! Можешь просить всего, чего только пожелаешь, а потом лезь в котел с головой, - нахально крикнул черт.
Витя призадумался и по наитию сказал: «Я хочу обладать знаниями всего мира, а потом продолжил, как бы вспоминая вторую часть: “И хочу, чтобы … княжна Тараканова меня любила…»
Чертовка ударила Виктора половником в грудь.
— Ты что, шалишь? Белены объелся, что ли? Какая-такая княжна?
Воскресенин понял, что всё это какая-то глупая постановка, но было уже поздно. Чёрт ловко дал Виктору подзатыльник, и тот полетел в бурлящий котёл…
Молодой человек стал отбиваться от горящего пламени, которое, его обвило как пелены, и от слабых, но цепких рук чертей, которые тащили из котла. Он услышал:
— Да успокойтесь вы, барин, тише. Это вам сон дурной снится, — наконец услужливый женский голос пробудил Виктора от кошмара.
И тут больной понял, что он валяется на полу и дерется с покрывалом. Он позволил крепостной девке, ухаживающий за ним, помочь встать, уложить его обратно в постель и начать кормить с ложки, потому что сил уже не было поднять рук. Виктор обливался потом от натопленной печи, хотя была летняя пора, и был бледен как мертвец. Рукой он проверил, что цепочка с крестом и медальоном, как и прежде, покоилась на груди, а Богородица вновь едва смотрела на него со стершейся золотой поверхности
«Боже мой!» — подумал Виктор, когда пил с ложки куриный бульон. — «Я читал об этой истории в книжке. Это какая-то дурацкая шутка, только в конце там герой говорит: „И хочу, чтобы Мария меня любила…“»
Рябая крепостная девка имела совершенно смущенный вид, но она показалась ему невероятно красивой в своем проявлении заботы. После того как его накормила и начала убирать пот со лба, приговаривая: «Долго же Вы спали, барин, третий день в горячке…», он взял ее руку как неведомую помощницу и поцеловал, отчего девка отпрянула от кровати Виктора.
«Не балуйте, а то уйду», — строго сказала служанка и оглянулась на стоящую икону в красном углу с зажженной лампадкой - это был образ Пресвятой Богородицы.
— Вы мой ангел-хранитель, спасибо, — сказал он от прилива нежности, но язык заплетался и не давал выговорить слова. Девушка всё поняла.
— Дайте мне вашу руку, не буду больше… - обещал молодой человек.
Виктор не смел даже гладить руку, которая ухаживала за ним и кормила его, а только держал её под своей ослабевшей рукой, в то время как его прислужница обмывала лоб холодной водой. Будь здесь Матрёша, он бы целовал и её руку, потому что видел в образе ухаживающей женщины маму, которая заботилась о нём в детстве.
Раздумывая потом над этим уроком, он сделал вывод, что это было предостережение от отчаянного шага. Ему показывали то, что ждет в будущем, а он даже во сне невольно насмехался над этим.
Виктор начал обнаруживать, что его немощное положение и личность в целом стали чрезвычайно интересна дворне, особенно дворовым девкам, которые как бы невзначай приходили менять воду у его постели, приносили чистое белье, то, как бы проходя мимо, предлагали налить воды в стакан ради того, чтобы лежачий хотя бы окинул их слабым взглядом. Авдотью, которую приставили смотреть за молодым человеком, сменили, потому что, с позволения последней, еще несколько девушек, ее подружек, оказывали услуги, о которых их никто не просил. Старая Акулька всех поразгоняла. Больной, впрочем, больше спал и мало замечал, как за ним ухаживали. Он все еще пребывал в кошмаре, хотя суета вокруг кровати, несомненно, вырывала его из сна и возвращала быстрее к жизни.
Афанасий Михайлович тоже посещал время от времени больного. Он выглядел все так же грузно и страшно, только еще более пополнел, стал казаться распухшим и водянистым, от него по-прежнему разило водкой. Но они почти ни о чем не разговаривали, потому что Виктор был еще слаб.
А потом Афанасий Михайлович внезапно посетил больного ранним утром и тоном, не терпящим отлагательства, заговорил с воспитанником:
— Ну, собирайся, братец, по твою душу уже пришли. Не хотел бы я так, чтобы сложилось дело, но мне нужно отдать тебя на попечение другому. Я должен одному человеку, точнее, упырю. Пришел за тобой его клеврет, чертов прихвостень, и этот… — тут он высказал ругательное слово, означающее горделивого и наглого человека, — хочет забрать тебя с собой… Не могу отказать. Но с упырями дело иметь — сам станешь упырем, а это уже безволие. Лучше остаться самим собой, а не под дудку плясать чужую. Потому что своевольные не годятся и остаются своевольными. Таких гнут, как вот того индивидуалиста, который приволочился за тобой. Ты сейчас собирайся, иди в мой кабинет, он тебе скажет свои условия, а ты должен либо согласиться, либо отказаться… Но я бы не стал на твоем месте соглашаться. Сам бы тебя куда-нибудь пристроил. Если уж и быть чертом, то живым, так хотя бы будешь играть по своим правилам, образ Божий не стоит терять и оскотиниваться. За тебя мать душу положит, пока жива. А за меня уж никто не положит, надо бы у нее сперва, конечно, спросить. Да уж поздно, и ты не младенец, чтобы она отвечала за твои поступки.
— Я не потеряю души, — выговорил лежащий достаточно бодро. День и ночь перемешались в его голове, и поэтому казалось, что он уже не зависит от суток. — Пойду. Вам обязан, значит, отдам долг, а потом сам решу…
— Как знать, — задумался Пиргорой, — будем надеяться на лучшее, мой мальчик. Рассчитывал я, что ты благороден, и ты, конечно, собой закроешь мою недоимку. Мы больше ничем не будем друг другу обязаны. Надеюсь, что это благородство в тебе поможет принять правильное решение, — проговорил Пиргорой, сидя перед столом, где всё ещё лежала обеденная тарелка, и подпирая большим кулаком тёмный лоб. Глядя то на икону вверху, где ещё горела лампада, то на окно, от которого сочился прозрачный светлый день, он заметил:
— Но у тебя есть время подумать, пока будешь собираться и идти по коридору.
Они помолчали немного.
— Никогда не запрещал никому ни молиться, ни исповедоваться, ни причащаться, всегда оставлял место для выбора. А там, куда тебя повезут, однозначно дорога будет только одна, как после смерти… Ничего не ждать, не будет спасения. Захочешь покаяться, да не сможешь — будет поздно. На том свете уже не исповедуют. Все родственники о тебе позабудут, как о мёртвом. Не останется ничего, кроме грешной души, да и та — в залоге.
И Пиргорой тяжело встал, вышел, закрыв за собой дверь и оставив в воздухе невысказанную мысль, которую не хотел произносить, потому что боялся себе ответить, что рассчитывает на том свете на милость.