Часть I
Больше всего неприятностей Тацию доставляли имперские клерики. Не имея возможности причинить реальный вред, красные сиджи нередко прибегали к пустому злословию. Не придумали еще такого проклятия, которое не обрушилось бы за прошедшие несколько лет на его голову из их усыпанных татуировками, бородатых ртов. Анафемам сиджей не было числа. Тация громили едва ли не в каждой проповеди. И, пусть открыто призывать к его убийству служители Архицеркви не осмеливались: как-никак, четкая иерархия надежно сдерживала их разрушительные порывы, оставалось лишь вопросом времени, когда какой-нибудь впечатлительный локх, свято верующий каждому сказанному слову, попытается исполнить их потаенную волю. Так что в последние недели Таций был вынужден прибегнуть к некоторым мерам безопасности. Но, когда не знаешь, с какой стороны прилетит пуля, полностью обезопасить себя нельзя.
Не то, чтобы Таций боялся смерти: он прозрел всю нелепую бессмысленность существования давным-давно. Он повидал немало полей сражений, и уже не испытывал никаких иллюзий относительно природы локхов. Он давно не считал смерть наказанием, но, скорее, избавлением, и прекрасно понимал, что все его усилия не изменят ровным счетом ничего. Оставалась лишь крайне смутная надежда на то, что однажды, когда кости его обратятся в прах и, развеянные на атомы, возвратятся в холодные объятия несуществования, его тяжелый труд принесет наконец свои ничтожные плоды.
Изменить природу локхов было невозможно. Перед Тацием стояла другая задача, которую он поставил себе сам: вызвавшись добровольцем во Флотглок, он нисколько не надеялся, что ему удастся перекричать слабоумную, льющуюся из всех щелей имперскую пропаганду. В задачи Тация не входило ее опровержение: тихая истина, - он знал, - всегда потеряется в бездумных воплях кровожадных трибунов. В его задачи также не входило разъяснение простакам принципов биологических механизмов эволюционного развития, сделавших их крайне восприимчивыми к различного рода эмоциональным манипуляциям, которые использовали против них по указке имперских властей военные агитаторы.
Локхи, рядовые жители Империи, в абсолютном большинстве своем не обладали даже самым простейшим интеллектом. Они познавали мир посредством чувств. И, чем сильнее были эмоции в их головах, тем меньше в них оставалось места для здравых рассуждений. Локхи были невероятно наивными и невежественными созданиями. Казалось бы, после всего, что с ними делали веками и тысячелетиями, они должны были неизбежно вымереть. Но нет. Локхи никуда пропадать не собирались. Порою Тацию казалось, что вымирали лишь существа, подобные ему. Локхи же каждый год приносили новое потомство, взращивали его с огромным трудом и без особого труда отдавали в руки извергов и изувером – непременно гордые, что таким образом сумели послужить «отечеству».
Связываться с ними Таций нисколько не желал. У него хватало обязанностей. Открыто Империя не могла помешать его начинаниям. Однако это вовсе не значило, будто она не пыталась. Красные сиджи не оставляли надежды втянуть его в свои подковерные игры. Таций еще до своего прибытия подозревал, что именно так все и будет. Скоро его подозрения подтвердились. Ну, а сегодняшним утром – и вовсе сменились полной уверенностью, когда ему доложили, что во Флотглок направлялись боевые маги Азусурая во главе с инквизитором Луцием Белоголовым. Прошлое его взаимодействие с упомянутым порождением Империи едва не стало причиной кровавой войны. Таций провел много лет в уединении, под защитой Архива. Он вновь отыскал покой. Но теперь Империя вновь намеревалась проверить его на прочность.
«Корабль только что вошел в атмосферу», - доложили ему незадолго до рассвета.
Таций кивнул, не ответив ни слова. Он не сомневался, что не успеет еще подняться солнце, как его спокойствие будет нарушено.
...
Челнок Луция Белоголового называли «летающей церковью», хотя ему больше бы подошло имя «летающий бордель». Это был громоздкий боевой корабль, оснащенный по последнему слову имперской техники, давно забывшей не просто, как говорить, но и даже как неразборчиво мычать. На необъятном борту «летающей церкви» несли свою службу сотни и сотни имперских дознавателей, толпы послушников, безропотные стайки безмолвных сестер, а также обхаживавшие клериков невольники, счет которым шел на сотни и тысячи.
Корабль сделал несколько кругов около города, не смея приближаться слишком близко, и в конце концов приземлился вдали от флотглокских пушек. Челнок выжег своими двигателями древний лес за военным лагерем и лениво опустился на черную, все еще дымящуюся пустошь. С жутким грохотом заскрежетал трап. Под восхищенные крики вооруженной до зубов, миролюбивой паствы навстречу «верующим» вышло высшее руководство одной из многочисленных ветвей Великой Архицеркви.
О прибытии инквизитора Луция Белоголового во Флотглоке наверняка было известно. И, пусть город находился далеко и обычным глазом его было не разглядеть – вернее, глазом обычного локха, Таций все же прекрасно видел и площади, и соборы, и дома, и боевые орудия, затерянные среди окутанных сумраком улиц. Обитатели Флотглока не собирались бежать. Они потратили последние восемь лет, готовясь к долгой осаде. Со всех сторон многомиллионный город окружал глубокий ров, бетонные баррикады и бесконечные ряды противотанковых укреплений.
Имперские войска снова и снова пытались брать Флотглок штурмом, но снова и снова ложились под его стенами нескончаемыми вереницами обгорелого мяса. Истинный локх видел высшей целью своего бессмысленного существования посредством череды бездумных решений своего руководства превратить себя в груду белых костей где-нибудь за пределами вечно расширяющихся имперских границ: на каких-нибудь сравненных с землей, выжженных просторах, «исторически принадлежавших» Великой Империи.
По окончанию сотен кровопролитных боев пейзажи в окрестностях Флотглока без преувеличениях можно было назвать постапокалиптическими: некогда зеленые, засеянные пшеницей просторы сплошь укрывали черные холмы сгоревшей военной техники. Груды костей лезли из выжженной земли будто зимняя трава. Если подсчеты Тация были верны (а они были верны), Империя в одном лишь Флотглоке потеряла по крайней мере пятьсот восемьдесят тысяч солдат. После недавнего неудачного наступления она окончательно истощила фронт. И теперь к городу сгоняли все доступные резервы.
Империя не раз грозилась разнести Флотглок в щепки с орбиты термоядерными боеголовками. Но применение оружия массового уничтожения неизбежно втянуло бы в войну аморфные и трусливые Самоопределившиеся Системы. А потому имперские войска, под осуждающие вздохи демократического руководства окрестных созвездий и ленивые нотки их вялых протестов, уничтожали поселение за поселением простым конвенциональным оружием.
Поначалу Империя показательно равняла с землей мегаполисы, пытаясь таким образом запугать обороняющуюся сторону. Она привыкла иметь дело с локхами, которые послушно склоняли голову, стоило на них как следует накричать. Но ее ожесточенные, бессмысленные бомбардировки были встречены еще более ожесточенным сопротивлением. Так что в конечном счете коррумпированное имперское правительство было вынуждено изменить свою тактику. В последние два года войска локхов равняли с землей прежде мирные города уже не показательно и даже, порою, не особенно желая. Просто по-другому Империя воевать никогда не умела и не могла.
Флотглок занимал в имперской пропаганде особенное место. Его называли «важным историческим центром». Каждую ночь на важный исторический центр обрушивались нескончаемые рои боевых дронов и вереницы баллистических ракет. Большая их часть успешно сбивалась. Но по истечению многих месяцев еженочных обстрелов разрушения жилых кварталов были различимы даже с орбиты. Флотглок все время горел. И, даже когда пожар ненадолго тушили, где-то вдали по-прежнему поднимался черный дым.
Нынешним днем огонь большей частью бушевал над лесом. Среди пылающих деревьев темной грядой вставали бесконечные круглые башни, золотые купола и витражные окна «летающего борделя». Нелепое сходство корабля с имперским храмом казалось почти что комическим.
Первым же делом на месте посадки была проведена скорая служба. Тысячи и тысячи локхов продолжали стекаться на нее со всех уголков необъятного военного лагеря. У тех, кто не имел возможности идти в силу отсутствия конечностей или же других тяжелых ранений, не оставалось иного выбора, кроме как пробираться ползком. Парализованным же с задержкой в несколько минут передавали прямо в мозг «прямую» телевизионную трансляцию. Слово Божие без спроса входило в каждую пустую голову, не удосуживаясь даже спросить человеческое дозволение. На несколько чудовищных мгновений воинственный вихрь неудержимого словоблудия подхватил и самого Тация: Луций Белоголовый обрушивался с разгромной речью на защитников города, в который раз отрекал их от Великой Архицеркви, предавал анафеме и грозил им неизбежным наказанием за их бесчисленные преступления – иными словами за то, что они посмели защищаться и отвечать собственными обстрелами на нескончаемые обстрелы имперских войск. Луций Белоголовый в пышной пафосной манере призывал жителей Флотглока добровольно вернуться в лоно единственной истинной церкви, лечь под Империю и позволить превратить себя и своих детей в бессловесных локхов, чтобы через несколько лет все они могли героически погибнуть на баррикадах под славными, многоголовыми стягами Империи в ее мужественной и славной борьбе с народовластием, со здравым смыслом, законом, наукой, моралью и цивилизацией. Чтобы подкрепить невыносимую правоту своих слов, Луций Белоголовый приказал «летающему борделю» дать залп из всех имеющихся орудий. И, пусть большая часть снарядов очень скоро была перехвачена, в нескольких районах Флотглока вспыхнул пожар. Не пришло и минуты, как последовал ответный удар. Обломки ракет посыпались на головы молящейся паствы, погруженной в религиозный экстаз. Тотчас раздались вопли. Началась давка. Толпы локхов принялись топтать друг друга в темноте, пытаясь отодвинуться подальше от огня.
Таций знал, что ни один из простаков за пределами фронта никогда не сумеет сложить дважды два. Локхам, как и всегда, покажут только что случившееся происшествие «в правильных тонах»: массированный обстрел Флотглока самым чудесным образом пропадет из выпусков новостей. Локхи увидят лишь взрывающиеся в небе над снаряды и груды искореженных имперских тел. Все обставят так, будто бы флотглокские изуверы нарочно обстреляли неповинных простаков, почти что случайно оказавшихся с оружием в руках на их земле. И эти ужасающие, имеющие крайне малое отношение к объективной реальности, кровавые картины поразят каждого наивного простака до глубины души и вызовут в локховской среде жаркую волну искреннего возмущения. Из добровольцев тотчас сформируют новые полки, чтобы неделей позже отправить их в мясорубку.
Таций тяжело вздохнул и отключил вещание.
...
В отличие от простаков, вынужденных изо дня в день потреблять имперскую пропаганду, Таций вовсе не стремился становиться бездумным оружием в руках полоумного начальства. Он прекрасно понимал, как на самом деле устроен мир и почему он, собственно, не может работать иначе.
Увы, но абсолютное большинство локхов было в принципе неспособно воспринимать объективную действительность. Они во многом походили на собак, которые гоняются за собственным хвостом в горящем доме: и, покуда им весело, все хорошо. Вовсе не нужно думать о пожаре. Пожара вообще нет. Нужно бежать, бежать и бежать без конца – может быть даже, с закрытыми глазами, если так прикажут сверху. Самым ужасающим страхом в их нелепых жизнях было ненароком выпустить хвост из зубов, оглянуться и обнаружить к своему изумлению, что на них давно дымится шерсть, да и кровля вот-вот рухнет. А потому они с радостью отворачивались от всего, что приносило им боль и страдания или же просто заставляло испытывать хоть малейший дискомфорт.
В примитивном представлении локха жизнь была сродни приятному плесканию в бассейне солнечным летним днем. Таций же знал, что в бассейне не было ни стен, ни дна; и вообще – это был океан. И каждый организм вне зависимости от уровня индивидуального развития барахтался в нем в темноте, покуда вокруг кружили голодные акулы. Он досконально изучил неприглядную действительность во всех ее возможных проявлениях, а потому давно уже потерял всякую возможность удивляться.
Таций давно уже сделал соответствующие поведенческие корректировки. Он ни от чего не отворачивался и ничего не пытался от себя утаить. Любая цензура – в особенности, самоцензура, в конце концов лишала слабонервного несчастного, неспособного выносить все нелепое безумие бытия, не только лишь всяких моральных ориентиров, но и непременно выбивала почву из-под его ног и в конце концов загоняла в гибельную ловушку. Таций принимал реальность именно такой, какой она была – без всякой наивности, пафосных речей, героических устремлений и притягательного идеализма. В его холодном, трезвом уме давно не оставалось места подростковой романтике. В представлении Тация жизнь была войной – бесконечным кровавым конфликтом, где применялись любые, даже самые немыслимые и невообразимые, средства, методы и практики. Но локхи все свое короткое существование витали в облаках, а потому дохли и дохли без продыху будто летняя тля на приусадебном участке. Глупые, бездумные создания, они охотно позволяли гнать себя на убой и до самого своего конца ничего (абсолютно ничего!) не понимали. Для них было куда более предпочтительным умереть, нежели начать думать, что они и делали – причем постоянно.
Не существовало ни малейшего шанса, что локхи когда-нибудь изменятся. Станут умнее. Это по природе своей противоречило кривой разброса интеллекта в популяции и было, по сути, сродни научной фантастике. Они не могли измениться. Они не могли преодолеть свои примитивные инстинкты. Они не могли даже идентифицировать своих настоящих врагов. Локхи всегда набрасывались на того, на кого им указывали. Они были сродни битой собаке в клетке, которой в морду тычут острой палкой, покуда у нее из пасти не начинает литься розовая пена. Следом двери клетки открываются. И разъяренный локх, злобно щелкая зубами, набрасывается – вовсе не своего мучителя, но на того, на кого указывает тяжелая рука.
Простак был неспособен осознать, кто на самом деле причинял ему страдания. Он от природы не считал себя индивидуальным существом: локх непременно стремился быть частью большого целого – какого-то движения, какой-то идеологии, какой-то могучей группы. Мир его состоял из «своих» - то есть хороших и правых во всем, что бы они ни сделали; и «чужих», которые являлись полной противоположностью «своих». И, чем сильнее была любовь к своим, тем сильнее была и ненависть ко всем остальным.
Локх не разбирался и нисколько не стремился разбираться ни в чем, что выходило за пределы его ежечасного существования. Он проживал целую жизнь, ни на секунду не приходя в сознание и с готовностью и даже радостью становился жертвой самых разных проходимцев – как политических, так и религиозных. А, если кто-то пытался ему объяснить, что его обманывают, локх тотчас оголял клыки и принимался громко тявкать. Когда приходила соответствующая команда, он и вовсе со стаей подобных ему существ (Таций давно заметил, что ничтожествам было свойственно объединяться в большие стаи) набрасывался на того, кто искренне пытался его спасти. Несчастного безжалостно разрывали на части, причем искренне полагая, что совершают богоугодное, праведное деяние.
Таций все сильнее смирялся с мыслью о том, что простаки были созданы для того, чтобы их использовали – употребляли в пищу подобно ненужным или даже вредным вещам. Эти существа уже давно не вызывали в нем никакого сочувствия – скорее, одну лишь настороженную брезгливость, как при виде зараженного паразитами животного – животного крайне опасного, которое бессмысленно мучает само себя и всех вокруг – просто потому, что жить иначе не умеет, не хочет и никому не намерено позволять. Простаки, как им было давно замечено, вне зависимости от вероисповедания, по-настоящему исповедовали лишь одну, древнейшую религию: преклонение перед силой. Они непременно наделяли свою «могучую» группу самыми высокими моральными качествами и плотно закрывали крышки глаз всякий раз, стоило кому-то указать, что их романтические представления расходятся с реалиями на земле. Врагам – то есть группе чужеродной, они, напротив, приписывали чудовищные пороки и страшные грехи, нисколько не желая замечать, насколько все они за пределами наций, государств и идеологий невыносимо похожи друг на друга.
Локх всегда стремился быть частью толпы. Он был самою толпою: мыслил толпою, жил по правилам толпы и следовал за ее веяниями – бессмысленно, не задавая вопросов и ни на секунду не задумываясь. В нормальной, демократической стране наивный простак становился самым обычным, добропорядочным гражданином – быть может, не самых высоких личных качеств, но и не самых низких. Появившись на свет на необъятных просторах Империи, простак становился локхом. За него брались тотчас на выходе из родильного дома. Еще в детском саду на маленького локха надевали солдатскую униформу из прошлых, гнусных эпох и заставляли под оглушительные возгласы «мудрого поколения» маршировать подобно маленькому барану, которому не терпится отправиться на скотобойню. Такие отвратительные сценки вызывали у так называемых «родителей» горячие слезы гордости и умиления. Любого же, кто выказывал хоть какое-то недовольство, с детских лет принимались нещадно стыдить, травить и гнуть до тех самых пор, покуда тот не ломался под натиском «общественности».
Целью подобных «учебных» заведений было навязать обособленному организму коллективный принцип мышления, - вернее, немышления, - привить слепое следование правилам и уничтожить на корню любое внутреннее сопротивление. Локх должен был с самых ранних лет, не задавая неудобных вопросов, делать именно то, что ему говорили; именно тогда, когда ему говорили; и именно так, как ему говорили. У имперской школы не было задачи дать необразованному простаку объективную картину мира: по выпуску в «свободное» плавание он должен был быть достаточно умен, чтобы не совать пальцы в розетку; и достаточно туп, чтобы пассивно соглашаться на любые условия, продиктованные ему сверху – в особенности такие, которые прямо противоречили его индивидуальным интересам.
Локху год за годом скармливали слезливые художественные байки и исторические мифы – благонравные выдумки, которые должны были ему показать несомненное моральное превосходство своих «боевых товарищей» и полный упадок всех остальных, на завоевание которых его намеревались бросить через каких-то пять-десять лет штурмовым мясом в составе очередной космической дивизии. Чтобы надежно закрепить усвоенный материал, локхов без конца пичкали простыми и понятными, однобокими историями, которые никогда не имели места на самом деле: были либо нарочно перевраны, либо полностью выдуманы много лет после «описываемых» событий и найдены имперским руководством полезными, потому как служили «общему делу».
Властьимущим было прекрасно известно, что до определенного возраста дети свято верили абсолютно всему, что им говорили. Более того, многие из них взрослели и проживали всю свою короткую жизнь, так не разу и не поставив под сомнение скормленные еще в младенчестве, кромешные «истины». А потому к шестнадцати годам, времени окончания школы, локхи уже были «образованы» до невменяемости, до идиотизма, до полного безумия. Они были готовы умирать, чтобы «спасать» тех, кто никогда их спасать себя не просил – как и не просил вообще ни о чем; готовы безжалостно убивать, чтобы отомстить за давно умерших, а, порою, и вовсе никогда несуществовавших «героев» в своей голову; отомстить тем, кого они ни разу в жизни не видели и не знали, кто ничего плохого им не сделал и с кем им совершенно нечего было делить – только лишь потому, что на тех указала безжалостная рука начальства.
Бараньи мозги простаков парили вдалеке от земли – в безжизненном космосе бездумья, в совершенно ином, параллельном мире – мире фантастическом, плоском и полном чудес; мире, где они, локхи, непременно были на стороне добра, доблестными героями, отчаянно противостоящими мировому злу – обычно, целому миру зла. А потому как добро непременно должно было победить, им позволялось с их точки зрения использовать для этого любые средства и любые методы – в том числе и откровенно геноцидальные.
К совершеннолетию в голове у среднего локха было такое количество орбитального мусора, что ничего другого в ней в принципе уже не умещалось. Чтобы вернуть такого «скрепного» носителя в состояние вменяемости, нужно было приложить невероятные усилия, потратить многие и многие годы тяжелого труда, чему сам локх, как и любой пациент психбольницы, отчаянно сопротивлялся. Интеллектуально неспособный и ленивый от природы, он всегда выбирал путь наименьшего сопротивления – то есть путь строгого движения вместе со всеми в общем коллективном потоке. А потому имперский простак снова и снова становился не только жертвой, но и прямым соучастником самых разных политических и военных авантюр.
Перед непосредственным началом подобных приключений локха нужно было как следует напугать, ведь в состоянии высокого стресса он совершенно переставал думать. У него окончательно отключались и без того слабо работающие мозги – хуже того, отключалась лишь наиболее развитая их часть. Все примитивное сознание простака захватывала часть совершенно иная, древняя, доставшаяся ему еще от рептилий. Поведение его становилось бессвязным и инстинктивным. Активировался простейший эволюционный механизм: «Бей или беги! Убей или будешь убит!..»
А потому счастливых локхов в Империи по умолчанию быть не могло. Их ежедневно, в непрекращающемся режиме, подобно съедобному грибу в темном подвале невежества бомбардировали самыми разными низкопробными кучами информационного продукта: сводками с фронтов; «историей», не имеющей к истории ни малейшего отношения; мировыми заговорами, в которых локху неизменно выпадала роль будущей жертвы; сенсационными откровениями сверхлокхов – нередко, клерикалов, что глядели своими безумными глазами в чашу жидкого супа сквозь пространство и время и непременно разглядывали в ней неясные очертания будущей катастрофы, которая несомненно случится, если локх не возьмет в руки оружие и не бросится тощей, голодной грудью на укрепленные баррикады в соседнем созвездии. Локх не был гражданином. Локх был инструментом. Инструменту не нужно было говорить правду. Инструменту следовало выполнять свою задачу. Его во что бы то ни стало следовало держать в состоянии искусственного психоза и глубокой паранойи. А делать это было невероятно просто.
Локхи охотно верили всему, что им говорили. Для них годился любой бессвязный бред, любая чушь – даже самая омерзительная, любого пошиба и качества. Двадцать четыре часа в сутки локхи должны были пребывать в полной уверенности, что они живут в осажденной крепости; что весь остальной мир, безмерно глупый и невероятно слабый, только и ждущий, когда его завоюют, и в то же время чрезвычайно хитрый, коварный и крайне опасный, почти что неостановимый – только думает о том, как бы завоевать Империю. И только Великий Несменяемый Лидер, Бог-Император, неутомимо защищает его, бедного локха, от того безымянного ужаса, который таится за каждой тенью. В идеале, простак должен был шарахаться даже при виде собственного отражения в зеркале и тотчас же яростно брюзжать на него кровавой слюной.
Что бы Империя ни творила; какие бы государства ни пыталась стирать с лица земли, локх всегда ощущал себя безвинной жертвой. Более того, он проводил все свое бессмысленное существование в страшной обиде на весь остальной свет – тот самый, который страшно обижал не только его самого, но и его великих предков и был намерен точно так же бессовестно обижать потомков. А потому, что бы ни делал Бог-Император с другими народами, все было совершенно верно и правильно, и совершенно заслуженно, ведь Он, Великий и Несменяемый, всего лишь восстанавливал историческую справедливость. В бездумной жизни настоящего локха существовало лишь две великие цели: первая – уничтожить Самоопределившиеся Системы; вторая – дожить до зарплаты. У этого существа, почти что нормального в обычных разговорах, при одной только мысли о массовом убийстве себе подобных непременно загорались глаза. Из простого, тихого локха он, - или же она, - мигом превращался в локха кровожадного, готового жертвовать всем и вся во имя воображаемых целей – абсолютно всем, что ему не принадлежало и его самого нисколько не затрагивало. Но, стоило только беде коснуться локха лично, как его мнение тотчас менялось на противоположное. Он был на все готов, на все согласен и все поддерживал – любые космические ужасы галактического масштаба, покуда ужасы эти безмолвно кружили где-то в первозданном эфире, а не сыпались ему на голову разлетными обломками сбитых БПЛА – самым страшным оружием, судя по выпускам имперских новостей, во всей необъятной Вселенной.
В крошечном, животном мозгу локха уживались обычно сразу две личности: домашняя – довольно рациональная и даже местами приятная; и государственная – совершенно безумная, с вытаращенными в истерике глазами, орущая на лестничной площадке в пьяном угаре что-то озлобленно-нечленораздельное. Обе этих «личности» сосуществовали параллельно, нисколько не соприкасаясь друг с другом. И это удивительное двоемыслие было отличительной особенностью настоящего имперца – психиатрическим диагнозом, написанным если не на лице, то уж точно на внутренней стороне забитой оползнями скрепного мусора черепной коробки.
У простака не было почти что никаких шансов узнать, как на самом деле устроен мир. Да он и не особенно стремился. Все источники информации находились в руках так называемого «государства» - то есть совершенно мифического существа, за разноцветными тряпками которого, за его пафосом, пышными церемониями, гимнами, маршами и звоном труб обычно пряталась в малозаметной тени крайне узкая прослойка весьма высоких лиц. Они непременно желали сидеть до самой смерти на грудах наворованного – до самого своего последнего момента, и без конца пытались отыскать какой-нибудь фантастический способ утянуть украденное вместе с собой в мир иной, с каждым новым годом все сильнее ударяясь в примитивный, имперский мистицизм. Занимаемые ими должности переходили по наследству от отца или же матери к отпрыскам обоих полов серыми коррупционными схемами подобно не раз завоеванному и не раз отданному в руки противника прифронтовому городку.
Настоящий локх должен был верить только лишь этим замечательным гуманоидам. С самого детства ему объясняли, что лгут абсолютно все; но свои, - «наши», - по крайней мере лгут «по-нашему», по-родному. А, значит, следует верить именно им, иначе простака уж точно обманут! Так что, если до локха каким-то магическим образом и добирались скудные обрывки объективной информации, «потребитель информационного продукта» тотчас с готовностью и даже с гордостью отворачивался от нее.
Замечательное свойство настоящего локха заключалось в том, что его ни в чем нельзя было убедить. Он совершенно не терпел никаких фактов, даже если и подозревал в глубине душе об их несомненной правдивости. Локх с радостью жертвовал и правдой, и совестью, и личным достатком, и собственной жизнью, и даже жизнями своих и чужих детей – и все для того, чтобы не позволять грязным ручкам государственной лжи выпустить себя хотя бы на мгновение; чтобы ничем не отличаться в своем «суждении», - которого не было, - ото всех остальных; чтобы не быть одному, но вместе со всеми – с такими же запуганным, такими же обманутыми и раз за разом свято верующими тому, кто их раз за разом обманывает; чувствующими мозговыми подкорками, что им нагло врут в лицо, но все равно готовыми верить, потому что правда для них невыносима.
Практически каждый локх был психически ненормален. Надломленный еще в далеком детстве, совершенно отчаявшийся к юности и окончательно смирившийся со своим рабским положением, он всю свою недолгую жизнь существовал в состоянии тихой истерики и даже смеясь, нарочито громко, не был способен забыть ни на мгновение о своем потаенном страхе – вечно встревоженный мыслью о том, что однажды его притворство откроется; что однажды его раскусят; что однажды к нему придут. Вечно напуганный и как следствие ненавидящий все живое, локх стремился как можно ближе придвинуться к волосатой груди своей стаи, чтобы без следа раствориться в ее холодных, нечеловеческих объятиях; чтобы сделаться совершенно невидимым, неразличимым; бездумно повторяющим то, что ему говорят; неспособным на дерзость иметь собственное мнение, точно так же как и любой – даже самый туманный, намек на какую-то мысль. Безликий, бездумный и покорный до одури, визжащий подобно молочному поросенку в переполненном свинарнике всякий раз, когда ему подают сигнал; готовый делать все, что ему приказывают, даже если испытывает при этом невыносимые душевные терзания: любые подлости и любые гнусности – лишь в таком виде он мог надеяться, что сумеет уцелеть.
Отредактировано Графофил (24.01.2025 19:54:11)